«Но я же знаю Галича с сорокового года… Я же прекрасно знаю, что он никогда не сидел!» 29 декабря 1971. На заседании секретариата Московского отделения Союза писателей РСФСР выступает драматург Алексей Арбузов. В повестке дня – персональное дело Александра Галича.
За обсуждением последуют: исключение в прошлом преуспевающего литератора из Союза писателей (а затем – и Союза кинематографистов), вынужденная эмиграция (в 1974-м) и гибель (в 1977-м) от удара электрическим током в парижской квартире. Галича похоронят на православном кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа, выгравировав на могиле евангельское изречение: «Блаженны изгнанные правды ради».
Присвоение образа
«Арбузов… назовет меня мародером, – так Галич, «собираясь в … горестную дорогу изгнания», в мемуарной повести «Генеральная репетиция» расскажет о событиях того декабрьского дня. – … Он (Арбузов) процитирует строчки из песни “Облака”: “Я подковой вмерз в санный след/, В лед, что я кайлом ковырял…/ Ведь недаром я двадцать лет / Протрубил по тем лагерям!”».
Стенограмма заседания запечатлела рассказ Арбузова о «встрече в студенческой аудитории»: «Подходят ребята и просят: вот вы знакомы с Галичем, расскажите нам, сколько лет он провел в лагерях и тюрьмах. Я говорю – да никогда он в лагерях и тюрьмах не был...».
«Вы должны, – призывал на том памятном заседании Арбузов, – … уничтожить… образ, который вы себе присвоили… Отказаться громко, публично от этого человека, который “провел 20 лет в сталинских лагерях”».
«Правильно, Алексей Николаевич, не сидел! – так (на страницах «Генеральной репетиции») ответит Галич. – Вот если бы сидел и мстил – это вашему пониманию было бы еще доступно. А вот так, просто взваливать на себя чужую боль, класть «живот за други своя» – что за чушь!»
Но лагерями дело не ограничивается. «Спрашивали меня, – продолжает Арбузов, – о том, как вы воевали на фронте… Под Нарвой якобы… потеряли руку»… И вы присвоили себе образ героя войны». Но исключили Галича не за это.
«Каждый из нас обязан помогать партии в воспитании советских людей в коммунистическом духе. Здесь (в стихах и песнях Галича) – воспитание в антисоветском духе», – объяснил собравшимся Аркадий Васильев (один из тогдашних руководителей Союза писателей).
Любопытная деталь: в обвинениях по адресу Галича нет-нет да проскальзывает недоумение. «В моем представлении, – признается на том же заседании писатель Виктор Тельпугов, – есть два Галича; один Галич – автор пьесы «Вас вызывает Таймыр» и других вещей, другой Галич – тот, который пишет антисоветские вещи».
Владимир Фрумкин, проживающий в США музыковед и писатель, был близко знаком с Александром Галичем. «Яркая, многогранная, противоречивая личность, – вспоминает он. – В какой-то мере – спорная». Причина «в том, как решительно Галич подвел черту под своей карьерой благополучного советского драматурга и сценариста»: «И выездным был – в Париже бывал, и гонорары получал хорошие. А его пьесы, а фильмы, снятые по его сценариям? Никакого диссонанса с советской идеологией там не усмотреть…»
Как возник диссонанс
На свой лад ощущали это и гонители Галича. «Ну, Литвинов, Буковский или даже Сахаров, Солженицын – они из другого мира, – так когда-то воспроизвела их реакцию на «нового Галича» литературовед и диссидент Раиса Орлова. – Мы их и не видели никогда. Но Сашка? … Он обличитель? Он – борец за правду?»
Чувство удивления собственной судьбе – то горестное, то просветленное – окрашивает многие стихи Галича: «Не моя это, вроде, боль, / Так чего ж я кидаюсь в бой? / А вела меня в бой судьба, / Как солдата ведет труба». Метафоричность выражения «вела в бой» – минимальна. «Летом 1974-го, – вспоминает в беседе с корреспондентом Русской службы «Голоса Америки» профессор Университета Джорджа Вашингтона Ричард Робин, – кто-то привез из Советского Союза целую кучу «магнитиздата», и одна из записей принадлежала Галичу. Из советских бардов я знал тогда только Окуджаву. Но тут было нечто совершенно иное. А именно – прямая политическая мысль».
Владимир Фрумкин вспоминает, как в Галиче вдруг что-то словно надломилось. Как выросло желание очиститься от всего того, в чем аккумулировалась абсурдность советского бытия. И выразить то, к чему он пришел, – с присущим ему талантом.
Поэтический театр
В середине пятидесятых идеологические службы КПСС «не рекомендовали» молодому театру «Современник» выпускать спектакль по пьесе Галича «Матросская тишина» (где правдивость в изображении реалий сталинского режима и судьбы евреев в военные годы существенно превысили тогдашнюю советскую норму). Галич, по собственному признанию, понял, что ничего серьезного в драматургии ему сделать не дадут. Но и начав создавать свою новую, неподцензурную поэзию, быть драматургом не перестал.
«Галич – поэт персонажей, – сказал в одном из интервью Русской службе «Голоса Америки» поэт Наум Коржавин. – Далеко не всегда говорящий от своего лица».
В галичевской галерее – и бывший зэк, лечащийся коньяком от навсегда ошпарившей его колымской стужи (тот самый, в «присвоении» образа которого обвинял Галича Арбузов), и дочь расстрелянных родителей, оплакивающая в Караганде свое ленинградское детство, и шофер, угодивший в больницу вместе со своим пьяным начальничком, некстати ухватившимся за руль машины, и ошельмованный «толстомордым подонком» Ждановым Михаил Зощенко, и даже… Сталин, устрашившийся приближающейся кончины. Множество самых разных человеческих «я», объединяемых лишь тем, что с их помощью поэт выражает свой взгляд на мир.
Само по себе подобное многоголосие не уникально, считает Владимир Фрумкин:
«Всякий большой поэт умеет так говорить о том, чего он не видел, но что он понял душой, и начинает казаться, что он испытал это на собственной шкуре.
Когда люди услышали песни Владимира Высоцкого о Великой Отечественной, многие решили, что он был там сам… Хотя родился он в 1938 году».
Но поэзия Галича – не просто портретная галерея. О присущем ему «драматургическом мышлении» не раз говорил российский литературовед и писатель Бенедикт Сарнов: «Почти у каждой песни – сюжет. Помните? «Она вещи собрала, сказала тоненько, / А что ты Тоньку полюбил – то Бог с ней, с Тонькою. / Тебя ж не Тонька завлекла губами мокрыми, / А что у папы у ее топтун под окнами». Вот завязка сюжета, а потом на два голоса: голос ее, голос его, два монолога и два характера… Маленькая драма».
А нередко и комедия – с не менее сложным психологическим рисунком. Галич не раз говорил о своей любви «сочинять песни от лица идиотов» – однако и комические его персонажи далеко не одномерны. «Вспомните цикл про Клима Петровича Коломийцева («Истории из жизни Клима Петровича Коломийцева, кавалера многих орденов, депутата горсовета, мастера цеха, знатного человека» – ГА), – говорит Владимир Фрумкин. – Дурачком его никак не назовешь. Помните, когда он «мотается по Алжиру / С делегацией ЦК профсоюза», а жена второпях положила ему в дорогу консервы с одной лишь нестерпимо соленой салакой, – что он кричит? «Я ж не лысый, мать их так, я ж не вечен, / Я ж могу и помереть с той салаки!» Кто такой «лысый»? Это же он про Ленина осмелился так сказать! Т.е. он все понимает, но он циник, умеющий притворяться. Во что-то – отчасти – верящий («Израильская военщина / Известна всему свету»). Полифоничный характер!»
Параллели? В том, как Галич говорит от лица таких не слишком нравственных персонажей, Фрумкин находит сходство с «эпическим театром» Бертольта Брехта: «Действие пьесы прерывается, и актер начинает петь: от имени персонажа, но так, что видно, что он актер. Голос персонажа и голос того, кто подает этого персонажа, соединяются. Близок Галич и к Зощенко, также говорившему в своих рассказах от первого лица, но далеко не тем языком, которым он разговаривал со своими коллегами Шварцем и Слонимским. И, конечно, у Галича есть предшественники в русской поэзии. Его вдохновляли и торжественные державинские ритмы, и пушкинские легкость и точность, и вместе с тем Алексей Константинович Толстой, Козьма Прутков, т.е. – сатирический взгляд на жизнь, умение увидеть в ней смешное. А вот в стихах о женщине, едущей в автобусе («Она стоит, печальница / Всех сущих на земле…» – ГА), явственно звучит некрасовская нота. Галич черпал из разных источников…»
«Я» и «мы»
Помимо многочисленных «я», в поэзии Галича существует и ярко выраженное «мы». И тут его поэтический театр являет новую грань. Вместо «Возьмемся за руки, друзья» или «Давайте восклицать, друг другом восхищаться» (Окуджава) – «До чего ж мы гордимся, сволочи / Что он умер в своей постели» («Памяти Пастернака» и «Уж мы-то рукав не омочим в Каяле, / Не сунем в ладонь арестантскую хлеб» («Баллада о чистых руках»). Кажется, только применительно к погибшим галичевское «мы» теряет обличительную окраску («Мы похоронены где-то под Нарвой» или «Слышишь – труба в гетто / Мертвых зовет к бою» («Баллада о вечном огне»).
«Галич очень остро чувствовал различие между разными «мы», – подчеркивает Владимир Фрумкин, – между жертвами и сотрудниками палачей. В одном случае «мы» – это сдавшаяся, смирившаяся, конформистская советская интеллигенция. Галич умел говорить и от ее лица: «Мы пол отциклюем, мы шторки повесим / Чтоб нашему раю ни краю, ни сносу”. Но он видел и другое. «Мы похоронены где-то под Нарвой» – о чем это? «Вот мы и встали в крестах да в нашивках…» Почему «померзшие ребята», хорошие люди, погибшие в 43-м «без толку, зазря», когда солдат, не считаясь с жертвами, гнали на верную смерть, вдруг поднимаются из могил? Они услышали, что затрубили егеря, и подумали – «МЫ» подумали! – что это – военная труба. Что их снова зовут в бой. А это была всего лишь правительственная охота…»
Самосознание
«Он не мог не чувствовать, что он востребован, что его песни людям необходимы», – говорил Бенедикт Сарнов. Одновременно подчеркивая: «Это соединялось в нем с сомнениями, с комплексами… После нескольких рюмок он (Галич) все время приставал ко мне: “Скажи, я не хуже Межирова?” «Еще одно противоречие в его сознании, – констатирует Владимир Фрумкин. – В его настроениях были перепады – отчасти, по-видимому, связанные с его пристрастием к спиртному».
«Бывало, – продолжает Фрумкин, – что тяжелые мысли поднимались из его подсознания, и у него начинались приступы сомнения в ценности того, что он делает в поэзии. Помню как-то после ужина у Анатолия Аграновского, где Александр Аркадьевич, среди прочего, пел «Возвращение на Итаку» (об аресте Осипа Мандельштама), он вдруг начал очень резко говорить о себе. А на мой вопрос – кто же в таком случае достоин?.. – ответил: «Мандельштам. А я …» Он выразился очень резко. Отсюда и эти его вопросы про Межирова. Кстати, любил выслушивать комплименты: ему это было нужно (в отличие, например, от Окуджавы: тот – напротив, останавливал, дескать, не будем загадывать, время покажет).
Мандельштам когда-то сравнил поэта с мореплавателем, который «в критическую минуту бросает в воды океана запечатанную бутылку с именем своим и описанием своей судьбы». Интуиция драматурга помогла Галичу остро ощутить различие между личным успехом и судьбой самого поэтического наследия. Успех преходящ и суетен: «Ну, и ладно, и не надо о славе…/ Смерть подарит нам бубенчики славы! / А живем мы в этом мире послами / Не имеющей названья державы...»
Судьбу самого поэтического послания определяет только время.
«Понимаю, что просьба тщетна, / Поминают – поименитей! / Ну, не тризною, так хоть чем-то, / Хоть всухую, да помяните! / Хоть за то, что я верил в чудо, / И за песни, что пел без склада, / А про то, что мне было худо, / Никогда вспоминать не надо!»
Это был тот нечастый случай, когда поэт персонажей Галич обращался к читателю напрямую.